Форма входа

Календарь новостей

«  Июнь 2025  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30

Друзья сайта

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 181




Четверг, 19.06.2025, 09:05
Приветствую Вас Гость | RSS
Glory of books
Главная | Регистрация | Вход
Герой нашего времени - Княжна Мери - страница 8



- Пожалуй! -  сказал  драгунский  капитан,  посмотрев  выразительно  на
Грушницкого, который кивнул головой в знак  согласия.  Лицо  его  ежеминутно
менялось.  Я  его  поставил  в  затруднительное  положение.  Стреляясь   при
обыкновенных условиях, он мог  целить  мне  в  ногу,  легко  меня  ранить  и
удовлетворить таким образом свою месть, не отягощая слишком  своей  совести;
но теперь он должен был выстрелить на воздух, или  сделаться  убийцей,  или,
наконец, оставить свой подлый замысел и  подвергнуться  одинаковой  со  мною
опасности. В эту минуту я не желал бы быть на его месте. Он отвел капитана в
сторону и стал говорить ему что-то с большим жаром; я видел, как  посиневшие
губы его дрожали; но капитан от него отвернулся с презрительной улыбкой. "Ты
дурак! - сказал он Грушницкому  довольно  громко,  -  ничего  не  понимаешь!
Отправимтесь же, господа!"
     Узкая тропинка вела между кустами на крутизну; обломки скал  составляли
шаткие  ступени  этой  природной  лестницы;  цепляясь  за  кусты,  мы  стали
карабкаться. Грушницкий шел впереди, за ним его секунданты,  а  потом  мы  с
доктором.
     - Я вам удивляюсь, - сказал доктор, пожав  мне  крепко  руку.  -  Дайте
пощупать пульс!.. О-го! лихорадочный!.. но  на  лице  ничего  не  заметно...
только глаза у вас блестят ярче обыкновенного.
     Вдруг мелкие камни с шумом покатились нам под ноги. Что это? Грушницкий
споткнулся, ветка, за которую он уцепился, изломилась, и он скатился бы вниз
на спине, если б его секунданты не поддержали.
     - Берегитесь! - закричал я  ему,  -  не  падайте  заранее;  это  дурная
примета. Вспомните Юлия Цезаря!
     Вот мы взобрались на вершину выдавшейся скалы:  площадка  была  покрыта
мелким песком, будто нарочно для поединка. Кругом, теряясь в золотом  тумане
утра, теснились вершины гор, как  бесчисленное  стадо,  и  Эльборус  на  юге
вставал белою громадой, замыкая  цепь  льдистых  вершин,  между  которых  уж
бродили волокнистые облака, набежавшие с востока. Я подошел к краю  площадки
и посмотрел вниз, голова чуть-чуть у меня не закружилась, там внизу казалось
темно и холодно, как в  гробе;  мшистые  зубцы  скал,  сброшенных  грозою  и
временем, ожидали своей добычи.
     Площадка,  на  которой  мы  должны  были  драться,   изображала   почти
правильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов  и  решили,
что тот, кому придется первому встретить  неприятельский  огонь,  станет  на
самом углу, спиною  к  пропасти;  если  он  не  будет  убит,  то  противники
поменяются местами.
     Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его;  в
душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда  все  устроилось  бы  к
лучшему; но самолюбие и слабость характера должны  были  торжествовать...  Я
хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня  помиловала.
Кто не заключал таких условий с своею совестью?
     - Бросьте жребий, доктор! - сказал капитан.
     Доктор вынул из кармана серебряную монету и поднял ее кверху.
     - Решетка! - закричал Грушницкий поспешно, как человек, которого  вдруг
разбудил дружеский толчок.
     - Орел! - сказал я.
     Монета взвилась и упала звеня; все бросились к ней.
     - Вы счастливы, - сказал я Грушницкому,  -  вам  стрелять  первому!  Но
помните, что если вы меня не убьете, то я не промахнусь -  даю  вам  честное
слово.
     Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я  глядел  на
него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам моим, умоляя
о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему  оставалось  одно
средство - выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит  на  воздух!
Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка.
     - Пора! - шепнул мне доктор, дергая за  рукав,  -  если  вы  теперь  не
скажете, что мы знаем их  намерения,  то  все  пропало.  Посмотрите,  он  уж
заряжает... если вы ничего не скажете, то я сам...
     - Ни за что на свете, доктор! - отвечал я, удерживая его за руку, -  вы
все испортите; вы мне дали слово не мешать... Какое вам дело? Может быть,  я
хочу быть убит...
     Он посмотрел на меня с удивлением.
     - О, это другое!.. только на меня на том свете не жалуйтесь...
     Капитан между тем зарядил свои пистолеты,  подал  один  Грушницкому,  с
улыбкою шепнув ему что-то; другой мне.
     Я стал на углу  площадки,  крепко  упершись  левой  ногою  в  камень  и
наклонясь немного наперед, чтобы в случае легкой раны не опрокинуться назад.
     Грушницкий  стал  против  меня  и  по  данному  знаку  начал  поднимать
пистолет. Колени его дрожали. Он целил мне прямо в лоб...
     Неизъяснимое бешенство закипело в груди моей.
     Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся  к
своему секунданту.
     - Не могу, - сказал он глухим голосом.
     - Трус! - отвечал капитан.
     Выстрел  раздался.  Пуля  оцарапала  мне  колено.  Я  невольно   сделал
несколько шагов вперед, чтоб поскорей удалиться от края.
     - Ну, брат Грушницкий, жаль,  что  промахнулся!  -  сказал  капитан,  -
теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж не увидимся! - Они
обнялись; капитан едва мог удержаться от смеха. - Не бойся, -  прибавил  он,
хитро взглянув на Грушницкого, - все вздор на свете!.. Натура - дура, судьба
- индейка, а жизнь - копейка!
     После этой трагической  фразы,  сказанной  с  приличною  важностью,  он
отошел на свое место; Иван Игнатьич со слезами обнял  также  Грушницкого,  и
вот он остался один против меня. Я  до  сих  пор  стараюсь  объяснить  себе,
какого  роду  чувство  кипело  тогда  в  груди  моей:  то  было   и   досада
оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся  при  мысли,  что
этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой  спокойной  дерзостью  на
меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя  никакой  опасности,
хотел меня убить как собаку, ибо раненный  в  ногу  немного  сильнее,  я  бы
непременно свалился с утеса.
     Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хоть
легкий след раскаяния. Но мне показалось, что он удерживал улыбку.
     - Я вам советую перед смертью помолиться богу, - сказал я ему тогда.
     - Не заботьтесь о моей душе больше чем о своей  собственной.  Об  одном
вас прошу: стреляйте скорее.
     - И вы не отказываетесь от своей клеветы? не просите у меня прощения?..
Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть?
     - Господин Печорин! - закричал драгунский капитан, - вы  здесь  не  для
того, чтоб исповедовать, позвольте вам заметить... Кончимте скорее;  неравно
кто-нибудь проедет по ущелью - и нас увидят.
     - Хорошо, доктор, подойдите ко мне.
     Доктор подошел. Бедный доктор! он был бледнее,  чем  Грушницкий  десять
минут тому назад.
     Следующие слова я произнес нарочно с расстановкой, громко и внятно, как
произносят смертный приговор:
     - Доктор, эти господа, вероятно, второпях, забыли положить пулю  в  мой
пистолет: прошу вас зарядить его снова, - и хорошенько!
     - Не может быть! - кричал капитан, -  не  может  быть!  я  зарядил  оба
пистолета; разве что из вашего пуля выкатилась... это не моя вина! - А вы не
имеете права перезаряжать... никакого права... это совершенно против правил;
я не позволю...
     - Хорошо! - сказал  я  капитану,  -  если  так,  то  мы  будем  с  вами
стреляться на тех же условиях... Он замялся.
     Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный.
     - Оставь их! -  сказал  он  наконец  капитану,  который  хотел  вырвать
пистолет мой из рук доктора... - Ведь ты сам знаешь, что они правы.
     Напрасно капитан делал ему  разные  знаки,  -  Грушницкий  не  хотел  и
смотреть.
     Между тем доктор зарядил пистолет и  подал  мне.  Увидев  это,  капитан
плюнул и топнул ногой.
     - Дурак же ты, братец, - сказал он, - пошлый дурак!.. Уж  положился  на
меня, так слушайся во всем... Поделом же тебе! околевай себе, как муха...  -
Он отвернулся и, отходя, пробормотал: - А  все-таки  это  совершенно  против
правил.
     - Грушницкий! - сказал я, - еще есть время; откажись от своей  клеветы,
и я тебе прощу все.  Тебе  не  удалось  меня  подурачить,  и  мое  самолюбие
удовлетворено; - вспомни - мы были когда-то друзьями...
     Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.
     - Стреляйте! - отвечал он, - я себя презираю, а вас ненавижу.  Если  вы
меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за  угла.  Нам  на  земле  вдвоем  нет
места...
     Я выстрелил...
     Когда дым рассеялся, Грушницкого  на  площадке  не  было.  Только  прах
легким столбом еще вился на краю обрыва.
     Все в один голос вскрикнули.
     - Finita la comedia!15 - сказал я доктору.
     Он не отвечал и с ужасом отвернулся.
     Я пожал плечами и раскланялся с секундантами Грушницкого.
     Спускаясь  по  тропинке  вниз,  я  заметил   между   расселинами   скал
окровавленный труп Грушницкого. Я невольно закрыл глаза... Отвязав лошадь, я
шагом пустился домой. У меня на  сердце  был  камень.  Солнце  казалось  мне
тускло, лучи его меня не грели.
     Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был  бы
мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я
ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня
назад и стал отыскивать дорогу; уж  солнце  садилось,  когда  я  подъехал  к
Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
     Лакей мой сказал мне, что заходил Вернер, и подал мне две записки: одну
от него, другую... от Веры.
     Я распечатал первую, она была следующего содержания:
     "Все устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное,  пуля  из
груди вынута. Все уверены, что причиною его смерти несчастный случай; только
комендант, которому, вероятно, известна  ваша  ссора,  покачал  головой,  но
ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и  вы  можете  спать
спокойно... если можете... Прощайте..."
     Я долго  не  решался  открыть  вторую  записку...  Что  могла  она  мне
писать?.. Тяжелое предчувствие волновало мою душу.
     Вот оно, это письмо, которого каждое слово неизгладимо врезалось в моей
памяти:
     "Я пишу к тебе в полной уверенности, что мы никогда больше не увидимся.
Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небу
было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое
сердце покорилось снова знакомому голосу... ты не будешь презирать  меня  за
это, не правда ли? Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я  обязана
сказать тебе все, что накопилось на моем сердце с  тех  пор,  как  оно  тебя
любит. Я не стану обвинять тебя - ты  поступил  со  мною,  как  поступил  бы
всякий другой  мужчина:  ты  любил  меня  как  собственность,  как  источник
радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна  и
однообразна. Я это поняла сначала... Но ты был несчастлив, и я  пожертвовала
собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь  ты
поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких  условий.  Прошло  с
тех пор много времени: я проникла во все тайны души  твоей...  и  убедилась,
что то была надежда напрасная. Горько мне было! Но  моя  любовь  срослась  с
душой моей: она потемнела, но не угасла.
     Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что  я  никогда  не
буду любить другого: моя душа истощила на  тебя  все  свои  сокровища,  свои
слезы и  надежды.  Любившая  раз  тебя  не  может  смотреть  без  некоторого
презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их,  о  нет!  но  в
твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое
и  таинственное;  в  твоем  голосе,  что  бы  ты  ни  говорил,  есть  власть
непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком  зло
не бывает так привлекательно, ничей  взор  не  обещает  столько  блаженства,
никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами  и  никто  не  может
быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько  не  старается
уверить себя в противном.
     Теперь я должна тебе объяснить причину моего  поспешного  отъезда;  она
тебе покажется маловажна, потому что касается до одной меня.
     Нынче поутру мой муж  вошел  ко  мне  и  рассказал  про  твою  ссору  с
Грушницким. Видно, я очень переменилась  в  лице,  потому  что  он  долго  и
пристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что ты
нынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось,  что  я  сойду  с
ума... но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив:
невозможно, чтоб ты умер без  меня,  невозможно!  Мой  муж  долго  ходил  по
комнате; я не знаю, что он мне говорил, не  помню,  что  я  ему  отвечала...
верно, я ему сказала, что я тебя люблю... Помню только, что под конец нашего
разговора он оскорбил меня ужасным словом и вышел. Я слышала, как  он  велел
закладывать карету... Вот уж три часа, как  я  сижу  у  окна  и  жду  твоего
возврата... Но ты жив,  ты  не  можешь  умереть!..  Карета  почти  готова...
Прощай, прощай... Я погибла, - но что  за  нужда?..  Если  б  я  могла  быть
уверена, что ты всегда меня будешь помнить, - не говорю уж  любить,  -  нет,
только помнить... Прощай; идут... я должна спрятать письмо...
     Не правда ли, ты не любишь Мери? ты не женишься на  ней?  Послушай,  ты
должен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла все на свете..."
     Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого
водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я  беспощадно
погонял измученного коня, который,  хрипя  и  весь  в  пене,  мчал  меня  по
каменистой дороге.
     Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор;
в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел  глухо  и
однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать  уже  ее  в
Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! - одну  минуту,  еще  одну  минуту
видеть ее, проститься,  пожать  ей  руку...  Я  молился,  проклинал  плакал,
смеялся...  нет,  ничто  не  выразит  моего  беспокойства,  отчаяния!..  При
возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на  свете  -
дороже жизни, чести, счастья!  Бог  знает,  какие  странные,  какие  бешеные
замыслы роились  в  голове  моей...  И  между  тем  я  все  скакал,  погоняя
беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он  раза  два
уж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось  пять  верст  до  Ессентуков  -
казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.
     Все было бы спасено, если б у моего коня  достало  сил  еще  на  десять
минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого  оврага,  при  выезде  из  гор,  на
крутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его,
дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые  его
зубы; через несколько минут он  издох;  я  остался  в  степи  один,  потеряв
последнюю надежду; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренный
тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
     И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез
и рыданий; я думал,  грудь  моя  разорвется;  вся  моя  твердость,  все  мое
хладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в
эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.
     Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую  голову  и  мысли
пришли в обычный порядок, то я  понял,  что  гнаться  за  погибшим  счастьем
бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? - ее видеть? - зачем? не все
ли кончено между нами? Один горький  прощальный  поцелуй  не  обогатит  моих
воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.
     Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем,  может  быть,  этому
причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна,  две  минуты  против
дула пистолета и пустой желудок.
     Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом,  сделало  во
мне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно,  если  б  я  не
проехался верхом и не был  принужден  на  обратном  пути  пройти  пятнадцать
верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.
     Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра,  бросился  на  постель  и
заснул сном Наполеона после Ватерлоо.
     Когда я проснулся, на дворе уж было темно. Я сел  у  отворенного  окна,
расстегнул архалук - и горный ветер освежил грудь мою,  еще  не  успокоенную
тяжелым сном  усталости.  Вдали  за  рекою,  сквозь  верхи  густых  лип,  ее
осеняющих, мелькали огне в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас все
было тихо, в доме княгини было темно.
     Взошел доктор: лоб у него был нахмурен; и он,  против  обыкновения,  не
протянул мне руки.
     - Откуда вы, доктор?
     - От княгини Лиговской; дочь ее больна - расслабление нервов... Да не в
этом дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказать
положительно, однако я вам советую быть  осторожнее.  Княгиня  мне  говорила
нынче, что она знает, что вы стрелялись за ее дочь.  Ей  все  этот  старичок
рассказал... как бишь его? Он был свидетелем вашей  стычки  с  Грушницким  в
ресторации. Я пришел вас предупредить. Прощайте. Может быть,  мы  больше  не
увидимся, вас ушлют куда-нибудь.
     Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку... и  если  б  я
показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы  мне  на  шею;  но  я
остался холоден, как камень - и он вышел.
     Вот люди! все они таковы: знают заранее все  дурные  стороны  поступка,
помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого  средства,
- а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием  от  того,  кто  имел
смелость взять на себя всю тягость ответственности.  Все  они  таковы,  даже
самые добрые, самые умные!..
     На  другой  день  утром,  получив  приказание  от  высшего   начальства
отправиться в крепость Н., я зашел к княгине проститься.
     Она была удивлена, когда на вопрос ее: имею ли я ей сказать  что-нибудь
особенно важное? - я отвечал, что желаю ей быть счастливой и прочее.
     - А мне нужно с вами поговорить очень серьезно.
     Я сел молча.
     Явно было, что она не знала, с чего начать; лицо ее побагровело, пухлые
ее пальцы стучали по столу; наконец она начала так, прерывистым голосом:
     - Послушайте, мсье Печорин! я думаю, что вы благородный человек.
     Я поклонился.
     - Я даже в этом уверена,  -  продолжала  она,  -  хотя  ваше  поведение
несколько сомнительно; но у вас могут быть причины, которых  я  не  знаю,  и
их-то вы должны теперь мне  поверить.  Вы  защитили  дочь  мою  от  клеветы,
стрелялись за нее, - следственно, рисковали жизнью... Не отвечайте, я  знаю,
что  вы  в  этом  не  признаетесь,   потому   что   Грушницкий   убит   (она
перекрестилась). Бог ему простит - и, надеюсь, вам также!.. Это до  меня  не
касается, я не смею осуждать вас, потому что дочь моя хотя невинно, но  была
этому причиною. Она мне все сказала... я думаю, все:  вы  изъяснились  ей  в
любви... она вам призналась в своей (тут княгиня тяжело вздохнула).  Но  она
больна, и я уверена, что это не простая болезнь! Печаль тайная  ее  убивает;
она не признается, но я уверена, что вы этому  причиной...  Послушайте:  вы,
может быть, думаете, что я ищу чинов, огромного богатства, - разуверьтесь! я
хочу только счастья дочери. Ваше  теперешнее  положение  незавидно,  но  оно
может поправиться: вы имеете состояние; вас любит дочь  моя,  она  воспитана
так, что составит счастие мужа, - я богата, она у меня одна... Говорите, что
вас удерживает?.. Видите, я не должна бы была вам всего этого говорить, но я
полагаюсь на ваше сердце, на вашу честь;  вспомните,  у  меня  одна  дочь...
одна...
     Она заплакала.
     - Княгиня, - сказал я, - мне невозможно  отвечать  вам;  позвольте  мне
поговорить с вашей дочерью наедине...
     - Никогда! - воскликнула она, встав со стула в сильном волнении.
     - Как хотите, - отвечал я, приготовляясь уйти.
     Она задумалась, сделала мне знак рукою, чтоб я подождал, и вышла.
     Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но  мысли  были  спокойны,
голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к  милой  Мери,
но старания мои были напрасны.
     Вот двери отворились, и вошла она, Боже! как переменилась  с  тех  пор,
как я не видал ее, - а давно ли?
     Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку  и
довел ее до кресел.
     Я стоял против нее. Мы долго молчали;  ее  большие  глаза,  исполненные
неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на  надежду;
ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные  на
коленах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее.
     - Княжна, - сказал я, - вы знаете, что я над вами смеялся?.. Вы  должны
презирать меня.
     На ее щеках показался болезненный румянец.
     Я продолжал: - Следственно, вы меня любить не можете...
     Она отвернулась, облокотилась на  стол,  закрыла  глаза  рукою,  и  мне
показалось, что в них блеснули слезы.
     - Боже мой! - произнесла она едва внятно.
     Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее.
     - Итак, вы сами видите, - сказал я сколько  мог  твердым  голосом  и  с
принужденной усмешкой, - вы сами видите, что я не могу на вас жениться, если
б вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись. Мой разговор с  вашей
матушкой принудил меня объясниться с вами так  откровенно  и  так  грубо;  я
надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить. Вы видите, я  играю
в ваших глазах самую жалкую и гадкую роль, и даже в этом признаюсь; вот все,
что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне  ни  имели,  я
ему покоряюсь... Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если  даже  вы
меня и любили, то с этой минуты презираете?
     Она обернулась ко мне бледная, как  мрамор,  только  глаза  ее  чудесно
сверкали.
     - Я вас ненавижу... - сказала она.
     Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел.
     Через час курьерская тройка мчала меня  из  Кисловодска.  За  несколько
верст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня;  седло  было
снято - вероятно, проезжим казаком, - и вместо седла на спине его сидели два
ворона. Я вздохнул и отвернулся...
     И теперь, здесь, в этой скучной  крепости,  я  часто,  пробегая  мыслию
прошедшее. спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь,  открытый
мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я
бы не ужился с этой долею! Я, как матрос, рожденный  и  выросший  на  палубе
разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный  на
берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему
мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается
к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную  даль:  не
мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину  от  серых  тучек,
желанный  парус,  сначала  подобный  крылу  морской  чайки,  но  мало-помалу
отделяющийся от пены валунов  и  ровным  бегом  приближающийся  к  пустынной
пристани...

страница [1], [2], [3], [4], [5], [6], [7], [8]


Copyright MyCorp © 2025